– Очень аристократично! – тихо и удовлетворенно произнесла г-жа Перманедер, глядя на это море света, бывшее для нее прежде всего символом преуспевания, мощи и блеска Будденброков. Но тут же вспомнила, что явилась сюда по весьма печальному поводу, и медленно направилась в контору.
Томас в полном одиночестве сидел на своем обычном месте у окна и писал письмо. Он поднял глаза, вскинул светлую бровь и протянул сестре руку:
– Добрый вечер, Тони. Что скажешь хорошего?
– Ах, хорошего мало, Том!.. Знаешь, твоя лестница прямо-таки великолепна!.. А ты сидишь впотьмах и что-то строчишь?
– Да, спешное письмо… Так, ты говоришь, ничего хорошего? Давай лучше пойдем в сад и там поговорим, так будет лучше.
Когда они спускались по лестнице, со второго этажа донеслось скрипичное адажио.
– Слушай! – сказала г-жа Перманедер и остановилась. – Герда играет! Божественно! О, господи, эта женщина настоящая фея! А как Ганно, Том?
– Он, верно, ужинает сейчас с Идой. Плохо, что у него все еще не ладится с ходьбой…
– Всему свое время, Том, не спеши! Ну, как довольны вы Идой?
– Да разве ею можно быть недовольным!
Они прошли через сени, миновали кухню и, открыв застекленную дверь, по двум ступенькам спустились в нарядный благоухающий цветник.
– Итак? – спросил сенатор.
Погода стояла теплая и тихая. Вечерний воздух был напоен ароматом, подымавшимся от многочисленных искусно возделанных клумб; фонтан, обсаженный высокими лиловыми ирисами, вздымал мирно журчащие струи навстречу темному небу, где уже зажигались первые звезды. В глубине сада маленькая лестница с двумя невысокими обелисками по бокам вела к усыпанной гравием площадке, на которой был воздвигнут открытый деревянный павильон; там, в тени спущенной маркизы, стояло несколько садовых стульев. Слева участок сенатора был отделен от соседнего сада высокой оградой; справа, по боковой стене соседнего дома, во всю вышину, была прилажена деревянная решетка, которую со временем должен был увить плющ. Возле лестницы и на площадке у входа в павильон росло несколько кустов смородины и крыжовника; но дерево в саду было только одно – сучковатый волошский орешник.
– Дело в том, – нерешительно начала г-жа Перманедер, шагая рядом с братом по дорожке, огибающей павильон, – что Тибуртиус пишет…
– Клара?! – воскликнул Томас. – Не тяни, пожалуйста, говори прямо!
– Да, Том, она слегла, ей очень плохо. Доктор опасается, что это туберкулез… туберкулез мозга. Даже выговорить-то страшно! Вот письмо, которое я получила от ее мужа. А эту приложенную к нему записку – в ней, по словам Тибуртиуса, стоит то же самое – мы должны передать маме, немного подготовив ее сначала. И вот еще одна записка маме: Клара сама с трудом нацарапала ее карандашом. Тибуртиус пишет, что эти строки она назвала последними в своей жизни. Как это ни печально, но она совсем не борется за жизнь. Клара ведь всегда помышляла о небе, – заключила г-жа Перманедер, утирая слезы.
Сенатор, заложив руки за спину, понуро шагал рядом с нею.
– Ты молчишь, Том?.. В общем, ты прав: что тут скажешь? И все это сейчас, когда и Христиан лежит больной в Гамбурге…
Увы, так оно и было. За последнее время «мука» в левой ноге Христиана столь усилилась, превратилась в такую доподлинную боль, что он забыл о всех прочих своих недугах. Окончательно растерявшись, он написал матери, что должен вернуться домой, к ее материнским заботам, – отказался от места в Лондоне и уехал. Но, едва добравшись до Гамбурга, слег. Врач определил суставной ревматизм и, считая, что дальнейшее путешествие в таком состоянии для него невозможно, прямо из гостиницы отправил Христиана в больницу. Там он лежал теперь и диктовал ходившему за ним служителю грустные письма.
– Да, – вполголоса отвечал сенатор, – как нарочно, одно к одному.
Тони тихонько дотронулась до его плеча:
– Не унывай, Том! У тебя для этого нет никаких оснований! Тебе нужно набраться мужества…
– Да, видит бог, мужества мне требуется немало!
– Что ты, Том?.. Скажи, если не секрет, почему третьего дня, в четверг, ты был так неразговорчив за обедом?
– Ах, все дела, дитя мое! Я продал немалую партию ржи по не слишком выгодной цене, – а попросту говоря – очень большую, и очень невыгодно.
– Ну, это бывает, Том! Сегодня так, а завтра ты покроешь убытки. Из-за этого впадать в уныние…
– Нет, Тони, – он покачал головой. – Я в таком дурном настроении вовсе не от деловой неудачи. Напротив, эта неудача – следствие моего дурного настроения.
– Так что же с тобой? – испуганно и удивленно воскликнула она. – Казалось бы… казалось бы, ты должен быть всем доволен, Том! Клара жива, с божьей помощью она еще поправится… А асе остальное?.. Вот мы гуляем по твоему саду, и такой кругом стоит аромат. Вон твой дом – не дом, а мечта! Герман Хагенштрем живет в конуре по сравнению с тобой! И все это ты создал сам!
– Да, дом, пожалуй, даже слишком хорош, Тони. Я хочу сказать – слишком он еще новый. Я в нем не успел обжиться. Оттого, наверно, и дурное настроение, которое меня гнетет, оттого у меня все и не ладится. Я так радовался ему заранее! Но радость предвкушения, как всегда бывает, осталось самой большой радостью, – потому что все хорошее приходит с опозданием, когда ты уже не можешь ему радоваться…
– Не можешь радоваться, Том? Ты? Еще такой молодой!
– Человек молод или стар в зависимости от того, каким он себя ощущает. И когда хорошее, желанное, с трудом добытое является слишком поздно, то на него уже насело столько всякой досадной мелкой дряни, столько житейской пыли, которой не может предусмотреть никакая фантазия, что оно тебя только раздражает и раздражает…