Вскоре после помолвки с Эрикой Грюнлих Гуго Вейншенк предложил своему будущему родственнику поступить в страховое общество, и Христиан две недели честно прослужил делу страхования от огня. К сожалению, однако, выяснилось, что служба самым неблагоприятным образом отражается на его здоровье: усилилась не только «мука» в левой стороне, но и все прочие его трудно поддающиеся определению недуги. Вдобавок директор оказался не в меру вспыльчивым начальником и из-за какой-то пустяшной ошибки не постеснялся назвать дядю своей невесты тюленем. Одним словом, Христиану пришлось отказаться и от этой должности.
Зато мадам Перманедер была счастлива. Ее восторженное настроение прорывалось даже в таких репликах, как: «Не все в этой жизни так уж плохо!» Она просто расцвела в ту пору. И правда, хлопоты, всевозможные планы на будущее, заботы об устройстве дома и лихорадочное шитье приданого живо напомнили ей время перед ее собственным первым замужеством. Она почувствовала себя помолодевшей и бесконечно жизнерадостной. В выражении ее лица, в ее движениях снова проглянуло грациозное высокомерие ее юношеских лет, более того – однажды она своим неуемным весельем так кощунственно нарушила благолепие очередного «Иерусалимского вечера», что Леа Герхардт уронила на стол книгу своего предка и в смущении стала озираться по сторонам широко раскрытыми, недоверчивыми и непонимающими глазами глухой.
Эрика должна была и впредь жить с матерью. С согласия директора, даже по его настоянию, было решено, что г-жа Антония – во всяком случае на первых порах – поселится у Вейншенков, чтобы помогать неопытной Эрике вести хозяйство. Это-то и наполняло ее чудесным ощущением, будто на свете никогда не было никакого Бендикса Грюнлиха, никакого Алоиза Перманедера, будто бесследно ушли куда-то все неудачи, разочарования и горести ее жизни, и теперь, воодушевленная новыми надеждами, она все начинает сначала. Правда, она заставляла Эрику благодарить творца за то, что он соединил ее с любимым, единственным, тогда как ей, матери, во имя долга и разума пришлось вырвать из сердца свою первую и единственную любовь, – правда, в семейную тетрадь она нетвердым от радости почерком вписала рядом с именем директора имя Эрики, а не свое, но все же настоящей невестой была она, она, Тони Будденброк! Это она опытной рукой снова щупала ковры и портьеры, она рыскала по мебельным и бельевым магазинам, это ей предстояло снять и «аристократично» обставить новую квартиру! Это ей предстояло опять покинуть обширный и благочестивый родительский дом, прекратить наконец свое унылое существование разведенной жены; высоко подняв голову, она теперь начнет новую жизнь у всех на виду, – жизнь, которая послужит к чести семьи! И – уж не сон ли это? – на поверхности вновь появились пеньюары – два пеньюара, для нее и для Эрики, из мягкой пестротканой материи, с широкими шлейфами и целым каскадом бархатных лент от ворота до подола!
Но время шло, и шли к концу предсвадебные хлопоты. Невеста с женихом побывали с визитами лишь в очень немногих домах: директор, солидный, несветский, трудовой человек, в будущем намеревался проводить свой досуг у домашнего очага… На торжественном обеде в честь помолвленной пары, который сенатор давал в большом зале своего дома на Фишегрубе, кроме хозяина, жениха с невестой, ближайшей родни и дам Будденброк, присутствовали также друзья сенатора, и всех опять поразило, что директор то я дело похлопывал Эрику по обнаженной шее.
День свадьбы приближался.
Венчанье, как и в те давние времена, когда г-жа Грюнлих украсилась миртами, происходило в ротонде. Г-жа Штут с Глокенгиссерштрассе, та, что вращалась в высших кругах, расправляла складки белого атласного платья невесты и прикалывала к нему живые цветы. Сенатор Будденброк был первым, а друг Христиана, сенатор Гизеке, вторым шафером, две пансионские приятельницы Эрики выполняли роль подружек. Директор Гуго Вейншенк выглядел весьма статным и мужественным. На пути к импровизированному алтарю он только один раз наступил на пышную фату Эрики. Пастор Прингсхейм служил, как всегда, истово и торжественно. Все свершалось по чину. Когда молодые обменялись кольцами и в наступившей тишине два «да» были произнесены голосами высоким и низким, – впрочем, оба звучали несколько хрипло, – г-жа Перманедер, потрясенная прошлым, настоящим и будущим, разразилась громким плачем – все тем же по-детски непосредственным, откровенным плачем, а дамы Будденброк – Пфиффи в ознаменование торжественного дня даже прицепила золотую цепочку к своему пенсне – кисло подхихикнули. Зато мадемуазель Вейхбродт, Тереза Вейхбродт, в последние годы ставшая еще меньше ростом, Зеземи, с портретом матери на овальной броши у тоненькой шейки, проговорила с неестественной твердостью, прикрывавшей ее внутреннее волнение: «Будь счастлива, милое дитя мое!»
А затем под взглядами неизменно спокойных белых богов на небесно-голубом фоне шпалер состоялась столь же торжественная, сколь и обильная трапеза, к концу которой молодые исчезли – отбыли в свадебное путешествие.
Это было в конце апреля. А в течение последующих двух недель г-жа Перманедер с помощью обойщика Якобса сотворила одно из своих чудес: изящно и «аристократично» обставила обширный бельэтаж, снятый в одном из домов на Беккергрубе. Обильно уставленная цветами, эта квартира дожидалась возвращения молодой четы.
И вот началось третье замужество Тони Будденброк.
Да, это почти точное обозначенье, – даже сенатор в один из четвергов, когда Вейншенки отсутствовали, выразился именно так, а г-жа Перманедер польщенно рассмеялась. И правда, хотя на нее легли все заботы, она ощущала непрерывный прилив горделивой радости и однажды, встретившись на улице с консульшей Юльхен Меллендорф, урожденной Хагенштрем, с таким торжеством и вызовом взглянула ей прямо в глаза, что г-же Меллендорф осталось только поклониться первой. Та же радость светилась в выражении лица Тони и сообщала величавую торжественность ее осанке, когда она водила родственников из комнаты в комнату по новой квартире. Рядом с ней Эрика Вейншенк казалась тоже лишь восхищенной гостьей. Волоча за собой шлейф пеньюара, вздернув плечи, высоко подняв голову, с украшенной атласными бантами корзиночкой для ключей на руке, – она обожала атласные банты, – г-жа Антония показывала гостям мебель, портьеры, прозрачный фарфор, блистающее серебро и большие картины, приобретенные директором: натюрморты, все до единого изображающие различную снедь, и голые женщины, – ничего не поделаешь, таков был вкус Гуго Вейншенка. Самые ее движения, казалось, говорили: «Смотрите, а я опять сумела всего этого добиться. Обстановка здесь не менее аристократична, чем у Грюнлиха, и уж во всяком случае получше, чем у Перманедера!»