Маленький Иоганн потолкался немного среди взрослых и вернулся обратно в большую столовую, уже не сиявшую огнями и не внушавшую более трепета своим сказочным великолепием, но исполненную теперь другой, новой прелести. Как замечательно бродить здесь – точно по полутемной сцене после окончания спектакля, время от времени заглядывать за кулисы, рассматривать на большой елке лилии с золотыми тычинками, брать в руки фигурки людей и животных из вертепа, отыскивать свечку, которая горела за транспарантом, изображающим звезду, взошедшую над яслями в Вифлееме, и, наконец, приподнять свисающую до пола скатерть, чтобы увидеть груды оберточной бумаги и картонных коробок, наваленных под столом.
Разговор в ландшафтной становился все менее занимательным. В силу горькой неизбежности он опять постепенно свелся к весьма неприятной теме, не перестававшей занимать все умы, хотя, блюдя праздничную торжественность вечера, ее и пытались обойти молчанием: к процессу директора Вейншенка. Гуго Вейншенк сам заговорил о нем с какой-то неестественной бойкостью в голосе и жестах. Он сообщил подробности опроса свидетелей, прерванного на время праздников, с неподобающим озлоблением обругал председателя доктора Филандера за его явно предвзятое отношение к делу, подверг высокомерной критике насмешливый тон прокурора, который тот счел уместным принять в отношении обвиняемого и свидетелей защиты. Но так или иначе, а Бреслауэр сумел весьма остроумно парировать все неблагоприятные показания и заверил Гуго Вейншенка, что обвинительного приговора пока что опасаться не приходится. Сенатор из учтивости задал ему несколько вопросов, а г-жа Перманедер, сидевшая на софе, надменно вздернув плечи, время от времени призывала страшнейшие проклятия на голову Морица Хагенштрема. Остальные молчали… Молчали так упорно, что мало-помалу смолк и директор; и если для маленького Ганно там, в большой столовой, время текло неприметно, как в райских кущах, то в ландшафтной стояла гнетущая, напряженная, боязливая тишина, продолжавшаяся вплоть до половины девятого, когда Христиан вернулся из клуба, где праздновали рождество холостяки и suitiers.
Потухший кончик сигары торчал у него изо рта, ввалившиеся щеки порозовели. Он прошел через большую столовую и, войдя в ландшафтную, объявил:
– Ох, детки, до чего же красиво у нас в зале! Знаешь, Вейншенк, нам бы следовало привести сюда Бреслауэра. Я уверен, что он ничего подобного в жизни не видывал!
Консульша искоса бросила на него строгий, укоризненный взгляд. Но в ответ на его лице не изобразилось ничего, кроме вопросительного недоумения.
В девять все двинулись ужинать. Как и всегда в этот вечер, стол был накрыт в ротонде. Консульша растроганно прочитала традиционную молитву:
О, снизойди, Христос, к своим дарам,
Когда придешь ты в гости к нам! —
и, по традиции же, присовокупила к ней краткое, наставительное обращение к окружающим, в котором она призывала подумать о тех, кому в этот вечер не так хорошо, как семейству Будденброков. После этой маленькой речи все с чистой совестью уселись за обильный ужин, начавшийся с карпов в растопленном масле и старого рейнвейна.
Сенатор положил себе в кошелек несколько рыбьих чешуек, чтобы в нем весь год не переводились деньги. Христиан с грустью заметил, что ему, увы, и это средство не помогает, а консул Крегер уклонился от принятия сих мер предосторожности, заявив, что ему теперь не приходится опасаться колебаний курса, он со своими грошами давно уже в тихой пристани. Старик постарался сесть за ужином как можно дальше от своей жены, с которой он годами почти не разговаривал, ибо она все не переставала тайком посылать деньги Якобу, лишенному наследства сыну, – в Лондон, в Париж, в Америку. Ей одной было всегда известно, где он влачит свое жалкое существование безродного авантюриста. Консул Крегер помрачнел и насупился, когда за следующим блюдом речь зашла об отсутствующих членах семьи и сердобольная мать потихоньку смахнула слезы.
Сотрапезники поговорили о франкфуртских и гамбургских родственниках, вспомнили без всякой злобы о пасторе Тибуртиусе в Риге, а сенатор украдкой даже чокнулся с сестрой за здоровье господ Грюнлиха и Перманедера – ведь и они в известной мере принадлежали к семье.
Индейка, фаршированная каштанами, изюмом и яблоками, снискала всеобщее одобрение. Было даже решено, что это самый крупный экземпляр за последние годы. К ней подавался жареный картофель, овощи двух сортов и два вида маринованных фруктов в таком количестве, словно то был не гарнир, а единственное блюдо, которым всем предстояло насытиться. Запивали индейку выдержанным красным вином фирмы «Меллендорф и Ко ».
Маленький Иоганн, сидя между отцом и матерью, едва дышал после куска фаршированной грудки. Он уже не мог больше состязаться в еде с тетей Клотильдой, да и вообще приуныл от усталости, хотя очень гордился, что ужинает со взрослыми и что рядом с его прибором на затейливо сложенной салфетке лежит, как и у всех, один из его любимых хлебцев, обсыпанных маком, а перед прибором стоят три бокала, тогда как до сих пор он всегда пил из золотого бокальчика, подаренного ему крестным – дядей Крегером. Но когда дядя Юстус начал разливать по самым маленьким из бокалов греческое маслянистое желтое вино, а горничная внесла мороженое с вафлями – красное, белое и коричневое, у него опять разыгрался аппетит. Он съел сначала красное, затем немножко белого, и, хотя от мороженого у него почти нестерпимо болели зубы, не удержался и попробовал еще шоколадного, заедая его хрустящими вафлями, пригубил сладкого вина и стал прислушиваться к тому, что говорит заметно оживившийся дядя Христиан.