Будденброки - Страница 164


К оглавлению

164

Бишоф в эти вечера лился рекой, а коричневые имбирные пряники Зеземи не имели себе равных. Но никогда, может быть, из-за трепетного самозабвения, с которым мадемуазель Вейхбродт всякий раз праздновала свое «последнее рождество», никогда этот праздник не проходил без какого-либо происшествия, несчастного случая, нелепой маленькой катастрофы, заставлявшей гостей покатываться со смеху и еще увеличивавшей безмолвное упоение хозяйки. Опрокидывался жбан с бишофом, и все вокруг оказывалось затопленным красной сладкой и пряной жидкостью… Или украшенная елка валилась с деревянной подставки в ту самую минуту, когда гости торжественно входили в комнату… Засыпающему Ганно представилась картина прошлогоднего «несчастья», которое случилось перед раздачей рождественских даров.

Тереза Вейхбродт, прочитав главу о тождестве Христовом с таким воодушевлением, что все гласные в ней переменились местами, отошла к двери, намереваясь с этого места произнести свое обращение к собравшимся. Она стояла на пороге, горбатей, крохотная, прижав морщинистые ручки к своей детской груди; зеленые шелковые ленты, которыми был подвязан чепец, спадали на ее хрупкие плечи, а над дверью в транспаранте, обрамленном елочными ветвями, светились слова: «Слава в вышних богу». Зеземи говорила о благости господней, напомнила о том, что это ее «последнее рождество», в заключение – словами апостола – призвала всех к радости и затрепетала с головы до пят, ибо все ее маленькое тельце слилось с этим призывом.

– Возрадуйтесь! – воскликнула она, энергично тряся своей склоненной набок головой. – Еще раз говорю вам, возрадуйтесь!..

Но в это самое мгновенье что-то стрельнуло, зафукало, затрещало, транспарант мгновенно вспыхнул, а мадемуазель Вейхбродт, вскрикнув от испуга, нежданно-негаданно совершила живописное сальто-мортале, спасаясь от посыпавшегося на нее дождя искр…

Ганно вспомнил прыжок старой девы и, не в силах отделаться от этой картины, несколько минут смеялся в подушку.

9

Госпожа Перманедер необычно быстрым шагом шла по Брейтенштрассе. Вся она как-то сникла, и только в линии ее плеч и в посадке головы еще сохранялось что-то от того величавого достоинства, которое она всегда блюла на улице. Душевно разбитая, затравленная, второпях она все-таки собрала эти остатки величия, как разбитый в битве король собирает остатки войска, чтобы вместе с ними ринуться в бегство.

Вид у нее, увы, был неважный… Верхняя губа, чуть-чуть выпяченная и вздернутая, когда-то так красившая ее лицо, теперь дрожала, глаза, расширенные от страха и тоже какие-то торопливые, редко-редко мигая, смотрели прямо перед собой. Из-под капора выбивались пряди волос, свидетельствуя о полнейшей растерзанности прически; лицо было того желто-серого цвета, который оно всегда принимало при обострениях ее желудочного недомогания.

Да, с желудком у нее последнее время обстояло плохо. По четвергам всей семье предоставлялся случай наблюдать это ухудшение. Как ни старались они обойти риф, разговор все равно возвращался к процессу Гуго Вейншенка, ибо г-жа Перманедер сама неуклонно затрагивала эту тему. И тогда она, в страшном возбуждении, начинала требовать ответа – от бога и от людей: как может прокурор Мориц Хагенштрем спокойно спать по ночам! Она этого не постигает и никогда не постигнет! Возбуждение ее возрастало с каждым словом.

«Спасибо, я ничего есть не могу», – говорила она, отодвигая от себя все, что бы ей ни предлагали; при этом она вздергивала плечи и закидывала голову, словно всходя в одиночестве на вершины своего негодования, чтобы там не есть, а только пить – пить холодное баварское пиво, к которому она пристрастилась за время своего мюнхенского замужества, заливать этой жидкостью пустой желудок, который бунтовал и мстил за себя, – почему ей еще до конца обеда приходилось вставать из-за стола, спускаться вниз, в сад или во двор, и, опираясь на руку Иды Юнгман или Рикхен Зеверин, претерпевать ужаснейшие страдания. Желудок ее, извергнув свое содержимое, продолжал мучительно сжиматься и долгие минуты оставался сведенным судорогой. Не имея уже что извергнуть из себя, бедняжка долго давилась и переживала жестокие муки…

Стоял январский день, ветреный и дождливый, когда, часов около трех, г-жа Перманедер завернула за угол Фишергрубе и пустилась вниз под гору, к дому брата. Торопливо постучав в дверь, она прошла прямо в контору, скользнула взглядом по столам и, увидев сенатора на обычном месте у окна, сделала такое умоляющее движение головой, что Томас Будденброк поспешил отложить перо и встать ей навстречу.

– Что случилось? – спросил он, вскинув бровь.

– На одну минуточку, Томас, очень важное дело, не терпящее отлагательства…

Он отворил обитую войлоком дверь в свой кабинет, пропустил г-жу Перманедер, войдя вслед за ней, повернул ключ и вопросительно взглянул на сестру.

– Том, – проговорила она дрожащим голосом, ломая пальцы, спрятанные в муфту, – ты должен дать мне заимообразно, должен… Я очень тебя прошу… внести залог… У нас нет – откуда бы у нас теперь могли взяться двадцать пять тысяч марок? Мы их возвратим тебе целиком и полностью… Ах, наверно, даже слишком скоро, ты меня понимаешь… вот оно началось… Одним словом, дело уже в той стадии, что Хагенштрем требует либо немедленного ареста, либо внесения залога в двадцать пять тысяч марок. Вейншенк заверяет тебя честным словом, что он не выедет из города…

– Так вот, значит, до чего уже дошло, – проговорил сенатор и покачал головой.

– Не дошло, а они довели, эти негодяи, презренные! – И г-жа Перманедер, задохнувшись от бессильной злобы, опустилась в клеенчатое кресло у стола. – И на этом они не успокоятся, Том. Они доведут до конца…

164