Будденброки - Страница 188


К оглавлению

188

Увы, не такого воздействия на сына ждал Томас Будденброк от своего личного примера! Воспитать в нем стойкость, здоровый эгоизм, житейскую хватку – вот о чем мечтал он денно и нощно.

– Ты, видно, любитель хорошо пожить, дружок, – говаривал он, когда Ганно просил вторую порцию десерта или полчашки кофе после обеда. – Значит, тебе надо стать дельным коммерсантом и зарабатывать много денег! Хочешь ты этого?

И маленький Иоганн отвечал «да».

Случалось, что, когда к обеду у сенатора собирались родные и тетя Антония или дядя Христиан, по старой привычке, начинали подтрунивать над бедной тетей Клотильдой и, обращаясь к ней, добродушно и смиренно растягивали слова на ее манер, Ганно под воздействием праздничного крепкого вина тоже впадал в этот тон и, в свою очередь, начинал поддразнивать тетю Клотильду.

И тут Томас Будденброк от души смеялся громким, счастливым, почти благодарным смехом, как человек, только что испытавший радостное удовлетворение. Он даже присоединялся к сыну и тоже начинал поддразнивать бедную родственницу, хотя сам давно отказался от этого тона в общении с ней: слишком уж было просто и безопасно утверждать свое превосходство над ограниченной, смиренной, тощей и всегда голодной Клотильдой. Томасу эти насмешки, несмотря на их неизменно добродушный тон, все-таки казались низостью. Ему претила, донельзя претила мысль, ежедневно по множеству поводов возникавшая в нем, но тем не менее органически чуждая его скрупулезной натуре, никак не мирившейся с тем, что можно понимать неблаговидность ситуации, прозревать ее и все-таки без стыда оборачивать эту ситуацию в свою пользу: «Но без стыда оборачивать в свою пользу неблаговидную ситуацию – это и есть жизнеспособность», – говорил он себе.

Ах, как он радовался, какие надежды окрыляли его всякий раз, когда маленький Иоганн выказывал хоть тень этой жизнеспособности!

3

За последние годы Будденброки отвыкли от дальних летних поездок, некогда считавшихся обязательными; и даже когда прошедшей весной жена сенатора изъявила желание съездить в Амстердам и после долгого перерыва сыграть несколько скрипичных дуэтов со своим стариком отцом, муж сухо и нехотя дал ей свое согласие. Зато у них вошло в обычай, чтобы Герда, маленький Иоганн и Ида Юнгман, в интересах здоровья мальчика, ежегодно проводили время летних каникул в Травемюнде.

Летние каникулы у моря! Кто может понять, что это за счастье! После докучливого однообразия бесчисленных школьных дней – целый месяц беспечального существования, напоенного запахом водорослей и мерным рокотом прибоя!.. Целый месяц! Срок поначалу необозримый, бескрайний! Даже поверить нельзя, что он когда-нибудь кончится, говорить же об этом просто кощунство! Маленький Иоганн никогда не мог понять, как это решаются учителя под конец занятий заявлять что-нибудь вроде: «С этого места мы продолжим после каникул, а затем перейдем к…» «После каникул!» Похоже, что он этому даже радуется, непостижимый человек в камлотовом сюртуке с блестящими пуговицами! «После каникул!» Какая дикая мысль! Разве все, все, что за пределами этого месяца, не скрыто серой, туманной пеленой?

Проснуться в одном из двух швейцарских домиков, соединенных узкой галереей и расположенных в одном ряду с кондитерской и главным корпусом кургауза, – какое это наслаждение! Особенно в первое утро, когда остались позади день – все равно, худой или хороший – выдачи школьных табелей и поездка в заваленном вещами экипаже! Смутное ощущение счастья, разлившееся по всему телу и заставляющее сжиматься сердце, вспугивало Ганно ото сна. Он открывал глаза, блаженным и жадным взором окидывал опрятную маленькую комнату, уставленную мебелью в старофранконском стиле. Секунда-другая сонного, блаженного недоумения – и все становится понятно: он в Травемюнде! На целый, бесконечный месяц в Травемюнде! Он неподвижно лежал на спине в узкой деревянной кровати, застеленной необыкновенно мягкими и тонкими от частой стирки простынями, и только время от времени закрывал и открывал глаза, чувствуя, как его грудь при каждом вдохе наполняется радостью и волненьем.

Сквозь полосатую штору в комнату уже проникает желтоватый утренний свет, но кругом тишина. Ида Юнгман и мама еще спят. Никаких звуков, только равномерный и тихий шорох гравия под граблями садовника да жужжанье мухи, застрявшей между окном и шторою; она часто бьется о стекло, и тень ее зигзагами мечется по полосатой материи. Тишина! Шорох камешков и монотонное жужжанье! Эти идиллические звуки наполняют маленького Иоганна чудным ощущением спокойствия, порядка и уютной укромности так горячо им любимого мирка. Нет, сюда уж, слава богу, не явится ни один из этих камлотовых сюртуков, представляющих на земле грамматику и тройное правило, – ведь жизнь здесь стоит очень недешево.

Приступ радости заставляет его вскочить с постели; он босиком подбегает к окну, поднимает штору, скинув с петли белый блестящий крючок, – распахивает раму и смотрит вслед мухе, пустившейся в полет над дорожками и розовыми кустами курортного парка. Раковина для оркестра в полукруге буковых деревьев, напротив кургауза, пустует. Полянка, справа от которой высится маяк, расстилается под еще затянутым белесой дымкой небом; трава на ней, низкорослая, местами и вовсе вытоптанная, переходит в высокую и жесткую прибрежную поросль, за которой уже начинается песок. Там глаз, хоть и с трудом, различает ряды маленьких деревянных павильонов и плетеных кабинок, смотрящих на море. Вот и оно – мирное, освещенное блеклым утренним солнцем, все в темно-зеленых и синих полосах, то гладких, то вспененных; и между красными буйками, указывающими фарватер судам, пробирается пароход из Копенгагена… и никто-то не спросит тебя, как он называется – «Наяда» или «Фридерико Эвердик». И Ганно Будденброк снова глубоко, блаженно вдыхает донесшийся до него пряный морской воздух и нежным, полным благодарности и молчаливой любви взглядом приветствует море.

188