Не успели они войти с жаркой полуденной улицы в прохладные каменные сени, как навстречу им из конторы, с пером в руках, уже спешит сенатор. И медленно, медленно, втихомолку проливая слезы, маленький Иоганн опять привыкает жить без моря, скучать, в вечном страхе помнить о Хагенштремах и утешаться обществом Кая, г-на Пфюля и музыкой.
Дамы Будденброк с Брейтенштрассе и тетя Клотильда, встретившись с ним, тотчас же спрашивают, как нравится ему в школе после каникул, и все это с лукавым подмигиванием – им-де вполне понятно его положение – и с вздорным высокомерием взрослых, считающих чувства детей поверхностными, заслуживающими только шутливого отношения; и Ганно отвечает на их вопросы.
Дня через три или четыре по возвращении в город на Фишергрубе появляется домашний врач, доктор Лангхальс, чтобы проверить, каковы результаты пребывания на курорте. Он обстоятельно беседует с сенаторшей, затем призывается Ганно и его, полураздетого, подвергают осмотру – для установления status praesens, как говорит доктор Лангхальс, глядя на свои ногти. Он ощупывает его чахлую мускулатуру, измеряет ширину груди, выслушивает сердце, заставляет рассказать о всех его жизненных отправлениях и под конец колет иглой его тоненький палец, чтобы у себя дома произвести анализ крови; по-видимому, он опять не слишком-то доволен своим пациентом.
– Мы изрядно подзагорели, – говорит он, одной своей волосатой рукой обнимая Ганно, а другую кладя ему на плечо, и при этом смотрит на сенаторшу и Иду Юнгман, – но вид у нас все еще очень грустный.
– Он тоскует по морю, – замечает Герда Будденброк.
– Так, так… значит, тебе нравится на море? – спрашивает доктор Лангхальс и смотрит на Ганно своими томными глазами. Ганно меняется в лице: что значит этот вопрос, на который доктор Лангхальс, по-видимому, ждет ответа? Безумная, фантастическая надежда, поддержанная ребяческой верой, что господь бог всемогущ, – назло всем учителям на свете, – зарождается в нем.
– Да, – выжимает он из себя, не спуская широко раскрытых глаз с доктора Лангхальса. Но тот, задавая этот вопрос, ничего, собственно, не имел в виду.
– Ну что ж, действие морских купаний и свежего воздуха еще скажется… скажется со временем! – говорит он, похлопывая по плечу маленького Иоганна, отстраняет его от себя и, кивнув головой сенаторше и Иде Юнгман уверенно, благожелательно и ободрительно, как полагается знающему врачу, с которого не сводят взволнованного вопросительного взгляда, поднимается. Консультация окончена.
Живое сочувствие своей тоске по морю – ране, так медленно зарубцовывавшейся и при каждом соприкосновении с грубой будничной жизнью вновь начинавшей болеть и кровоточить, – Ганно встречал у тети Антонии; она с нескрываемым удовольствием слушала его рассказы о жизни в Травемюнде и от всей души присоединялась к его славословиям.
– Да, Ганно, – говорила она, – что правда, то правда, Травемюнде прекрасное место! Веришь, я по гроб жизни буду с радостью вспоминать об одном лете, которое я провела там совсем еще глупой девчонкой. Я жила у людей, очень мне приятных и которым я, кажется, тоже нравилась, потому что я тогда была прехорошенькой попрыгуньей и почти всегда веселой… да, да, теперь, будучи старой женщиной, я вправе это сказать! Они, надо тебе знать, были очень славные люди, честные, добродушные, прямолинейные и вдобавок такие умные, образованные, отзывчивые, каких я уже потом в жизни не встречала. Да, общение с ними было для меня весьма полезно. Я утвердилась там в моих взглядах и приобрела пропасть разных знаний, очень и очень пригодившихся мне в жизни. И если бы не случилось… ну, словом, если бы не произошли разные события, как всегда в жизни бывает… то я, дурочка, извлекла бы еще немало ценных сведений. Хочешь знать, какой глупышкой я была тогда? Я все старалась добыть из медузы пеструю звезду. Я набирала в носовой платок целую кучу этих тварей, приносила их домой и аккуратно раскладывала на балконе, когда там было солнце, чтобы они испарялись… – ведь звезды-то должны были остаться! Как бы не так… придешь посмотреть, а там только большое мокрое пятно и пахнет прелыми водорослями.
В начале 1873 года сенат удовлетворил ходатайство Гуго Вейншенка о помиловании, и бывший директор был выпущен на свободу за полгода до истечения срока.
По совести, г-жа Перманедер должна была бы признаться, что это событие отнюдь не послужило для нее источником радости и что ей, пожалуй, было бы приятнее, если бы все так и осталось по-старому. Она мирно жила с дочерью и внучкой на Линденплаце, встречаясь с семьей брата и своей пансионской подругой Армгард фон Майбом, урожденной фон Шиллинг, которая после смерти мужа переселилась в город. Г-жа Перманедер давно поняла, что только в родном городе она может чувствовать себя по-настоящему дома. Памятуя свой мюнхенский опыт и учитывая свое все растущее стремление к покою и вконец расстроенное пищеварение, она не имела ни малейшей охоты на старости лет переезжать в какой-нибудь другой город своего объединенного отечества или, еще чего доброго, за границу.
– Дитя мое, – обратилась она однажды к дочери, – мне нужно задать тебе один вопрос, вопрос весьма серьезный… Продолжаешь ли ты всем сердцем любить своего мужа? Любишь ли ты его так, чтобы вместе с ребенком последовать за ним, куда бы его ни занесла судьба? Ведь о том, чтобы он остался здесь, не может быть и речи.
И так как г-жа Вейншенк, урожденная Грюнлих, заливаясь слезами, которые могли означать все, что угодно, верная супружескому долгу, ответила точь-в-точь, как в свое время и при сходных обстоятельствах на вилле близ Гамбурга ответила отцу сама Тони, то отныне уже следовало считаться с предстоящей разлукой супругов.