Они стали присматриваться и в скором времени сошлись на том, что Герда Будденброк в своих отношениях с лейтенантом фон Трота, мягко говоря, переходит границы дозволенного.
Ренэ-Мария фон Трота, уроженец Рейнской области, был подпоручиком одного из пехотных батальонов местного гарнизона. Красный воротник очень шел к его черным вьющимся волосам, высоко зачесанным над белым лбом. Несмотря на высокий рост и широкие плечи, в его внешности, а также в движениях, в манере говорить и молчать не было ровно ничего военного. Он любил сидеть засунув пальцы правой руки между пуговиц мундира и подперев щеку левой ладонью; в его поклонах не было и следа военной выправки, он даже не щелкал каблуками и мундир, облегавший его мускулистое тело, носил небрежно, как штатский костюм. Тоненькие, косо сбегающие к уголкам рта юношеские усики, которые нельзя было ни вытянуть щипцами, ни задорно закрутить кверху, тоже способствовали сугубо штатскому виду лейтенанта. Но самым примечательным в нем были глаза: большие, необыкновенно блестящие и такие черные, что они казались глубокими сверкающими безднами; эти глаза мечтательно и вдумчиво смотрели на людей и окружающий мир.
В армию он, видимо, вступил против воли или, во всяком случае, не чувствуя прямого призвания к военному делу, ибо, несмотря на свою физическую силу, нес службу нерадиво и не пользовался любовью своих товарищей, к интересам и развлечениям которых – обычным интересам и развлечениям молодых офицеров, недавно вернувшихся из победоносного похода, – относился весьма равнодушно. В их среде лейтенант фон Трота слыл мало приятным и экстравагантным чудаком. Он предпочитал одинокие прогулки, не любил ни лошадей, ни охоты, ни карт, ни женщин и всей душой был предан музыке. Он играл на нескольких инструментах, и его высокая, чуждая военной выправке фигура, в которой, как и в его пылающих глазах, было что-то артистическое, примелькалась на всех концертах и оперных представлениях. В клуб и в казино он никогда не заглядывал.
Лейтенант фон Трота заставил себя нанести визиты всем виднейшим семьям города, но от дальнейших посещений уклонился и бывал собственно только в доме Будденброков, – даже слишком часто, как считали все, в том числе и сам сенатор.
Никто не подозревал, что творится в душе Томаса Будденброка, никто не должен был подозревать; и вот это-то – держать всех и вся в неведении о своей тоске, ненависти и бессилии – и было так мучительно трудно. Сенатора уже начинали находить несколько смешным; но, может быть, люди сумели бы подавить в себе это чувство, пожалели бы его, знай они хоть в малой степени, как болезненно он боялся прослыть смешным, как давно уже чуял, что вот надвигается этот новый позор, – раньше даже, чем у других, шевельнулась у него первая догадка. Даже суетность сенатора, над которой втихомолку подсмеивались его сограждане, в значительной мере возникла из этого страха. Он первый с тревогой подметил все растущее несоответствие между своим собственным видом и таинственной неувядаемостью Герды, и теперь, когда в его доме появился г-н фон Трота, ему приходилось напрягать остаток сил, чтобы скрывать эту тревогу, более того – подавлять ее в себе: ведь как только она будет замечена, его имя станут произносить с насмешливой улыбкой.
Герда Будденброк и странный молодой офицер сблизились на почве музыки. Г-н фон Трота одинаково хорошо играл на рояле, на скрипке, альте, виолончели и флейте, и сенатор нередко узнавал о предстоящем его приходе по тому, что мимо окон конторы проходил денщик лейтенанта с футляром для виолончели и исчезал в глубине дома. И тогда Томас Будденброк, сидя за своим письменным столом, ждал, покуда не войдет в его дом друг его жены и там, в большой гостиной, над конторой, не оживут потоки звуков. Они пели, жаловались и, словно воздевая молитвенно сложенные руки, в нечеловеческом ликовании уносились ввысь, и после безумных, дерзких экстатических неистовств, перейдя в плач, в слабые всхлипы, растворялись в ночи и молчании. Нет, пусть уж лучше поют и брызжут эти валы, пусть стонут, плачут, вспениваясь, набегают друг на друга, принимая небывалые, причудливые формы! Самое страшное, нестерпимо мучительное, – это тишина, которая следует за бурей звуков и царит там, наверху, в гостиной, – долго, долго. Слишком глубокая, слишком безжизненная, она наполняет ужасом его сердце. Ни одна половица не скрипнет над его головой, никто даже стулом не двинет. Греховная, немая, сомнительная тишина! А Томас Будденброк все сидел и боялся – боялся так, что время от времени даже тихонько стонал.
Что же страшило его? Опять люди видели, что к нему в дом вошел г-н фон Трота, и он их глазами смотрел на все происходившее и видел то, что представлялось им: себя самого – стареющего, износившегося, брюзгливого – сидящим у окна внизу, в конторе, в то время как наверху его красавица жена музицирует со своим вздыхателем и… не только музицирует. Да, именно так представляют они себе то, что происходит у него в доме… и он это знал. Но знал также, что слово «вздыхатель» собственно никак не подходит к г-ну фон Трота. Ах, он был бы почти счастлив, имей он основание так именовать его, смотреть на него с презрением, как на заурядного вертопраха, который с обычной юношеской заносчивостью по-дилетантски занимается искусством и тем пленяет женские сердца. Он всеми силами пытался именно таким себе его представить, единственно с этой целью пробуждал в себе инстинкты своих предков: скептическое недоверие усидчивого и бережливого купца к легкомысленной, охочей до приключений, несолидной военной касте. Мысленно, да и не только мысленно, он всегда пренебрежительно называл г-на фон Трота лейтенантом, – но при этом слишком ясно чувствовал, что таким именованием ни в малейшей мере не характеризует сущности этого молодого человека.