Ганно опять положил голову на скрещенные руки.
– Я ведь вчера был в театре, – сказал он, тяжело вздохнув.
– Ах да, я и позабыл!.. Понравилось тебе?
Ответа не последовало.
– Хорошо тебе, Ганно, – словоохотливо продолжал Кай. – Я, например, ни разу в жизни в театре не был, и пройдет еще немало лет, прежде чем я туда попаду.
– Хорошо-то хорошо, да потом на душе кошки скребут, – глухо отвечал Ганно.
– Ну, это состояние я и без театра знаю.
Кай наклонился, поднял валявшиеся на полу возле парты куртку и шляпу друга и тихонько вышел с ними в коридор.
– Так ты, наверно, не вызубрил «Метаморфозы»? – спросил он, вернувшись.
– Нет, – подтвердил Ганно.
– А к estemporale по географии ты подготовился?
– Ни к чему я не подготовился и ничего я не знаю, – отвечал Ганно.
– И по химии? И по английскому? All right! Мы, значит, два сапога пара! – У Кая явно стало легче на душе. – Я точно в таком же положении, – весело пояснил он. – В субботу я не садился за уроки, потому что думал: завтра воскресенье, а в воскресенье – из уваженья к празднику. Нет, глупости! Понятно, я ничего не сделал потому, что у меня было занятие поинтереснее, – добавил он с неожиданной серьезностью, и по лицу его разлился румянец. – Н-да, сегодня нам с тобой, пожалуй, жарко придется!
– Еще одна запись в кондуите, и я останусь на второй год. А этого не миновать, если меня спросят по-латыни. Сейчас на очереди буква Б, Кай, и тут уж ничего не поделаешь.
– Поживем, увидим! Ба, возьми пример с Цезаря! «Мне за спиной опасности грозили, но лишь увидят Цезаря чело…» – Кай оборвал свою декламацию. У него тоже было скверно на душе. Он пошел к кафедре, уселся и с мрачным видом стал раскачиваться в кресле.
Ганно Будденброк сидел по-прежнему, склонив голову на руки. Так они некоторое время молча смотрели друг на друга.
Внезапно до слуха мальчиков донеслось нечто вроде отдаленного жужжанья, быстро превратившегося в грозно и неумолимо нарастающий гул.
– «Народ!» – с горькой усмешкой объявил Кай. – Живо они справились! Значит, урок и на десять минут не сократится.
Он спрыгнул с кафедры и направился к двери, чтобы смешаться с толпой мальчиков, Ганно же только поднял голову и скривил рот, но остался сидеть на месте.
Топот, шарканье, возгласы мужских голосов, дисканты маленьких и ломающиеся голоса подростков наводнили лестницу, переплеснулись в коридор и тут же влились в класс, мгновенно наполнившийся жизнью, движением, шумом. Они вбежали, все эти товарищи Ганно и Кая, пятиклассники-реалисты, числом двадцать пять человек, и стали рассаживаться по местам: одни – засунув руки в карманы, другие, широко размахивая ими, и, усевшись наконец, раскрыли Библии. Здесь были располагающие и подозрительные физиономии; здоровые, румяные и, напротив, уже испитые лица; рослые, сильные озорники, которые готовились стать коммерсантами или моряками и решительно ничем не интересовались, и маленькие, не по возрасту преуспевшие честолюбцы, отличавшиеся по тем предметам, для которых ничего, кроме зубрежки, не требовалось. Зато Адольф Тотенхаупт, первый ученик, знал все; в жизни его еще не было случая, чтобы он не ответил на заданный вопрос. Отчасти это объяснялось его упорным, страстным прилежанием, отчасти же тем, что учителя остерегались спрашивать его о том, чего он мог не знать. Они сами были бы больно уязвлены, сами почувствовали бы себя посрамленными, утратили бы веру в возможность человеческого совершенства, не ответь Адольф Тотенхаупт на какой-нибудь вопрос… У этого юнца был странно выпуклый череп, покрытый зализанными светлыми волосами, синяки под серыми глазами и смуглые руки, торчавшие из слишком коротких рукавов тщательно вычищенной куртки. Он уселся рядом с Ганно Будденброком, улыбнулся мягко, хотя не без лукавства, и пробормотал «доброе утро» на манер, принятый в школе, – то есть так, что оба слова слились в один задорный и небрежный звук. Затем, покуда все вокруг него вполголоса переговаривались, раскладывали книги, зевали и смеялись, начал записывать что-то в классную тетрадь, с неподражаемой ловкостью и изяществом держа перо между двумя вытянутыми пальцами.
Минуты через две в коридоре послышались шаги. Те, что сидели на передних партах, неторопливо поднялись с места; несколько человек последовали их примеру, тогда как остальные даже не прервали своих занятий, почти не обратив внимания на то, что г-н Баллерштедт вошел в класс, повесил шляпу на дверь и направился к кафедре.
Это был человек лет сорока, с приятно округлой фигурой, большой лысиной, с короткой рыжеватой бородкой, розовощекий, с всегда влажными губами, имевшими какое-то елейное и в то же время чувственное выражение. Он начал молча листать в своей записной книжке, но, поскольку поведение класса оставляло желать лучшего, поднял голову, вытянул руку и, в то время как лицо его медленно пухло и краснело так, что даже бородка стала казаться белокурой, несколько раз постучал кулаком по кафедре, причем губы его с полминуты работали судорожно и бесплодно, ибо ему не удавалось выдавить из себя ничего, кроме короткого, сдавленного: «Итак!» Он еще довольно долго и вдобавок тщетно подыскивал слова, чтобы выразить свое неодобрение, потом вновь занялся записной книжкой, лицо его постепенно приняло нормальные размеры, и он успокоился. Так обычно начинал свой урок учитель Баллерштедт.
Когда-то он собирался стать проповедником, но потом из-за своего заиканья да еще любви хорошо пожить счел за благо посвятить себя педагогике. Он был холост, обладал небольшим капиталом, носил брильянтовый перстенек на пальце и ничего на свете так не любил, как вкусно поесть и выпить. Со своими коллегами он общался только в стенах школы, остальное же время предпочитал проводить в обществе холостых жуиров, коммерсантов и офицеров местного гарнизона, дважды в день наведывался в ресторан при лучшей гостинице города и состоял членом клуба. Если часа в два или три утра он встречался на улице с кем-нибудь из старших учеников, лицо его немедленно пухло и наливалось кровью, он собирался с силами, произносил: «Доброе утро», и этим все ограничивалось. Ганно Будденброк понимал, что его бояться нечего, да к тому же г-н Баллерштедт почти никогда его не спрашивал. Он слишком часто встречался с дядей этого ученика – Христианом, в обстановке, явно свидетельствовавшей о слабостях рода человеческого, чтобы вступать с племянником в какие-либо конфликты.