Внезапно с улицы послышались крики, возгласы, какой-то торжествующий гогот, свист, топот множества ног по мостовой, шум, неуклонно приближавшийся и нараставший.
– Что это, мама? – воскликнула Клара, смотревшая в «шпиона». – Сколько народу! Что там случилось? Чему они все радуются?
– О, господи! – консульша отшвырнула письмо, вскочила и в страхе кинулась к окну. – Неужто это… Господи боже мой! Да, да! Это революция. Это… народ!
Дело в том, что в городе с самого утра происходили беспорядки. Днем на Брейтенштрассе кто-то запустил камнем в окно суконщика Бентьена, хотя одному богу известно, какое отношение имела лавка Бентьена к высокой политике.
– Антон! – дрожащим голосом позвала консульша. (Антон был занят уборкой серебра в большой столовой.) – Поди вниз, запри дверь! Все запри! Это народ…
– Да как я пойду, сударыня, – отвечал Антон. – Я господский слуга, они, как увидят мою ливрею…
– Злые люди, – печально протянула Клотильда, не отрываясь от своего рукоделья.
В эту самую минуту из ротонды через застекленную дверь вошел консул. В руках он держал пальто и шляпу.
– Ты хочешь выйти на улицу, Жан? – ужаснулась консульша.
– Да, дорогая, мне нужно в…
– Но народ, Жан! Революция!..
– Ах, боже мой, это не так страшно, Бетси, все в руце божией. Они уже прошли наш дом. Я выйду через пристройку…
– Жан, если ты меня любишь… О, я боюсь, боюсь!
– Бетси, прошу тебя! Ты так волнуешься, что… Они пошумят перед ратушей или на рыночной площади и разойдутся… Может быть, это будет стоить городу еще нескольких разбитых окон – не больше!
– Куда ты, Жан?
– В городскую думу. Я и так опаздываю, меня задержали дела. Не явиться туда сегодня было бы просто стыдно. Ты думаешь, твой отец позволит удержать себя?.. Как он ни стар…
– Хорошо, иди с богом, Жан… Но будь осторожен, умоляю тебя! Будь осторожен! И присмотри за отцом. Если с ним что-нибудь случится…
– Не волнуйся, дорогая…
– Когда ты вернешься? – закричала консульша ему вслед.
– Так… в половине пятого, в пять… как освобожусь. На повестке дня сегодня важные вопросы. Мне трудно сказать…
– Ах, я боюсь, боюсь! – повторила консульша, растерянно озираясь вокруг.
Консул торопливо миновал свой обширный участок. Выйдя на Беккергрубе, он услыхал позади себя шаги и, оглянувшись, увидел маклера Гоша: живописно завернувшись в длинный черный плащ, он тоже быстро шел вверх по улице на заседание городской думы. Приподняв одной рукой – длинной и худой – свою шляпу, смахивавшую на головной убор иезуита, а другой сделав жест, как бы говоривший: «я покорен судьбе», Гош сдавленным, приглушенным голосом произнес:
– Господин консул… честь имею.
Маклер Зигизмунд Гош, холостяк лет под сорок, большой оригинал и натура артистическая, несмотря на свою несколько странную манеру держаться, был честнейшим и добродушнейшим человеком на свете. Черты его бритого лица отличались резкостью: крючковатый нос, острый, сильно торчащий подбородок и рот с опущенными углами; вдобавок он еще поджимал свои тонкие губы с видом таинственным и злобным. Он жаждал – и в известной мере это ему удавалось – выставлять напоказ свою будто бы неистовую, прекрасную, демоническую и коварную сущность, казаться человеком злым, лукавым, интересным и страшным – чем-то средним между Мефистофелем и Наполеоном. Его седеющие волосы низко спадали на мрачный лоб. Он от всей души сожалел, что не родился горбатым. Короче говоря, маклер Гош являл собою образ необычайный среди обитателей старого торгового города. Впрочем, и он был из их числа, так как занимался самым что ни на есть бюргерским, пусть скромным, но в своей скромности все же солидным и почтенным посредническим делом. Правда, в его узкой и темной конторе стоял большой книжный шкаф, доверху набитый поэтическими творениями на различных языках, и по городу ходил слух, что Гош с двадцатилетнего возраста трудится над переводом полного собрания пьес Лопе де Вега. Как-то раз ему довелось сыграть на любительской сцене роль Доминго в шиллеровском «Дон Карлосе». Это был высший миг его жизни. Маклер Гош никогда не произносил ни одного вульгарного слова и даже в деловых собеседованиях самые обычные обороты старался цедить сквозь зубы с таким видом, словно говорил: «А, негодяй! В гробу кляну я праотцов твоих». Во многих отношениях он был преемником и наследником покойного Жан-Жака Гофштеде; только нрав его был сумрачнее, патетичнее и не имел в себе ничего от той шутливой веселости, которую друг Иоганна Будденброка-старшего умудрился сохранить от прошлого века.
Однажды он в мгновенье ока потерял на бирже шесть с половиной талеров на двух или трех акциях, купленных им со спекулятивной целью. Тут уж он дал волю своей любви к драматическим положениям и устроил настоящий спектакль. Он опустился на скамью в такой позе, точно проиграл битву при Ватерлоо, стукнул себя по лбу сжатым кулаком и, подъяв глаза к небу, несколько раз подряд кощунственно произнес: «О, проклятье!» И так как мелкие, спокойные и верные заработки при продаже того или иного земельного участка нагоняли на него скуку, то эта потеря, этот неожиданный удар, ниспосланный господом на него, многоопытного интригана, явился для маклера Гоша наслажденьем, счастьем, которым он упивался долгие месяцы. На обращение: «Я слышал, вас постигла неудача, господин Гош, сочувствую от…», он, как правило, отвечал: «О, друг мой, Uomo non educate dal dolore riman sempre bambino!», чего, разумеется, никто не понимал. Уж не была ли то цитата из Лопе де Вега? Так или иначе, но все знали: Зигизмунд Гош – человек ученый, выдающийся.