– Так рано? – удивился он.
– Ага, – ответил г-н Кессельмейер и помахал в воздухе своей красной, сморщенной ручкой, словно желая сказать: потерпи немного, сейчас будет тебе сюрприз!.. – Мне нужно поговорить с вами, почтеннейший, и к тому же безотлагательно! – И до чего же смешно он это сказал! Каждое слово он сначала как-то перекатывал во рту и потом выпаливал его со всей силой, на которую были способны его беззубые подвижные челюсти. «Р» раскатилось так, словно небо у него было смазано жиром.
Взгляд г-на Грюнлиха сделался еще тревожнее.
– Входите же, господин Кессельмейер, – сказала Тони. – Садитесь. Как мило, что вы пришли… Вы, кстати, будете у нас третейским судьей. Мы только что повздорили с Грюнлихом… Ну, скажите: нужна трехлетнему ребенку бонна или нет? Говорите прямо.
Но г-н Кессельмейер попросту не заметил ее. Он сел, постарался как можно шире раскрыть свой крохотный ротик, сморщил нос, почесал указательным пальцем в бакенбарде, отчего возник нестерпимо нервирующий звук, и с сияющим радостью лицом уставился поверх пенсне на нарядно сервированный стол, на серебряную сухарницу, на этикетку бутылки.
– Грюнлих утверждает, – продолжала Тони, – что я его разоряю.
Тут г-н Кессельмейер взглянул сначала на нее, потом на г-на Грюнлиха и, наконец, разразился гомерическим хохотом.
– Вы разоряете его?.. – восклицал он. – Вы, вы, его разо… Так, значит, вы его разоряете? О, господи ты боже мой, вот уж разодолжил! Забавно! В высшей степени забавно! – Засим последовал целый поток разнообразнейших «ага».
Господин Грюнлих ерзал на стуле и явно нервничал. Он то засовывал за воротничок длинный указательный палец, то судорожно оглаживал свои золотисто-желтые бакенбарды.
– Кессельмейер, – сказал он наконец. – Успокойтесь-ка! Вы что, с ума сошли? Перестаньте хохотать! Налить вам вина? Или, может быть, хотите сигару? Что, собственно, вас так смешит?
– Что меня смешит?.. Да, да! Налейте мне вина и сигару тоже дайте… Что меня смешит? Итак, значит, вы считаете, что ваша супруга вас разоряет?
– У нее непомерная склонность к роскоши, – досадливо отвечал г-н Грюнлих.
Тони отнюдь этого не оспаривала. Откинувшись на стуле и небрежно играя лентами своего пеньюара, она отвечала, задорно оттопырив верхнюю губку:
– Да, такая уж я. Ничего не поделаешь. Это у меня от мамы, – все Крегеры спокон веков питают склонность к роскоши.
С таким же спокойствием она объявила бы себя легкомысленной, вспыльчивой, мстительной. Резко выраженный родовой инстинкт лишал ее представления о свободной воле и моральной независимости и заставлял с фаталистическим равнодушием отмечать свойства своего характера, не пытаясь исправлять их или хотя бы здраво оценивать. Она безотчетно полагала, что любое ее свойство – плохое или хорошее – является наследственным, традиционным в ее семье, а следовательно, высоко достойным и бесспорно заслуживающим уважения.
Господин Грюнлих окончил свой завтрак, и аромат двух сигар смешался с теплым запахом горящих дров.
– Курится у вас, Кессельмейер? – осведомился хозяин. – А то возьмите другую. Я вам налью еще вина… Итак, вы хотели поговорить со мной? Что-нибудь спешное?.. Важное дело? Мы потом вместе поедем в город… Вам не кажется, что здесь жарковато?.. В курительной у нас прохладнее…
Но в ответ на все эти заигрывания г-н Кессельмейер только помахивал в воздухе рукой, как бы говоря: напрасно стараешься, голубчик!
Наконец все поднялись из-за стола. Тони осталась в столовой, чтобы присмотреть за горничной, убиравшей посуду, а г-н Грюнлих повел своего гостя через будуар в курительную. Г-н Грюнлих понуро шел впереди, рассеянно теребя левую бакенбарду; г-н Кессельмейер, загребая воздух руками, следовал за ним, пока оба не скрылись в курительной комнате.
Прошло минут десять. Тони, решив пойти в гостиную, чтобы метелочкой из пестрых перьев собственноручно смахнуть пыль с полированной доски крохотного орехового секретера и с гнутых ножек овального стола, медленно прошествовала через столовую. Она ступала неторопливо и величаво. В качестве мадам Грюнлих мадемуазель Будденброк нимало не поступилась чувством собственного достоинства. Она держалась всегда прямо и на все взирала сверху вниз. Держа в одной руке изящную лакированную корзиночку для ключей, а другую засунув в карман темно-красного пеньюара, она двигалась плавно, стараясь, чтобы длинные складки мягкой ткани красиво ложились на ее фигуре; но наивно-чистое выражение ее рта сообщало этой величавости вид детской игры, что-то бесконечно ребячливое и наивное.
В будуаре она задержалась, чтобы полить из маленькой медной лейки цветы и декоративные растения. Тони любила свои пальмы за то, что они придавали ее дому «аристократизм». Она заботливо ощупала молодой побег на одном из толстых круглых стволов, с нежностью потрогала пышно распустившееся опахало и кое-где срезала ножницами пожелтевшие острия листьев. Внезапно она насторожилась. Голоса в курительной комнате, уже в течение нескольких минут весьма оживленные, стали настолько громкими, что, несмотря на плотно затворенную дверь и тяжелую портьеру, здесь было слышно каждое слово.
– Да не кричите вы так! Умерьте, ради бога, свой пыл! – восклицал г-н Грюнлих; его бархатный голос не вынес перенапряжения и, «пустив петуха», вдруг сорвался. – Возьмите еще сигару, – продолжал он с кротостью отчаяния.
– С величайшим удовольствием, благодарствуйте! – отвечал банкир, после чего наступила пауза: г-н Кессельмейер, видимо, закуривал. Наконец он произнес: – Короче говоря, угодно вам или неугодно? Одно из двух!