Беда только, что не с каждым удавалось ей затеять такой разговор. Консульша, например, хотя и была убеждена, что ее супруг поступил вполне правильно и по-отечески, всякий раз, когда Тони начинала говорить, поднимала свою прекрасную белую руку и останавливала дочь словами:
– Assez, дитя мое. Я не люблю слушать об этом.
Двенадцатилетняя Клара еще ровно ничего не понимала в таких делах, а Тильда была попросту слишком глупа. Удивленное и протяжное: «Ах, как это грустно, Тони!» – вот и все, что у нее нашлось сказать по поводу несчастья кузины. Но зато молодая женщина нашла внимательную слушательницу в лице мамзель Юнгман; последней уж минуло тридцать пять лет, и она имела полное право похваляться, что поседела на службе высшим кругам.
– Нечего тебе расстраиваться, дитятко, – говорила она. – Ты еще молода и опять выйдешь замуж.
Ида Юнгман теперь с любовью и рвением занялась воспитанием маленькой Эрики; она рассказывала ей те же истории из своей юности, которые пятнадцать лет назад выслушивали дети консула: главным образом они касались дяди из Мариенвердера, который «отшиб себе сердце» и умер от удушья.
Но всего чаще и охотнее Тони болтала с отцом за обедом или по утрам, за первым завтраком. Ее отношение к нему теперь как-то сразу сделалось много теплее, чем раньше. До сих пор его почетное положение в городе, его неустанная солидная, строгая и благочестивая деятельность внушали ей скорее робкую почтительность, чем нежность. Но во время объяснения с ним в ее гостиной он стал ей по-человечески близок, она была растрогана и горда тем, что он удостоил ее доверительного, серьезного разговора о создавшемся положении, предоставил решение вопроса ей самой, и, наконец, что он, такой непогрешимый, не постыдился почти смиренно признаться в своей вине перед ней. Можно с уверенностью сказать, что Тони никогда бы и в голову не пришла эта мысль; но, поскольку отец так сказал, она поверила, и ее чувство к нему стало теплее, сердечнее. Что касается консула, то он не переставал сознавать свою вину и старался удвоенной любовью облегчить тяжелую участь дочери.
Иоганн Будденброк не возбудил никакого преследования против своего мошенника-зятя. Правда, Тони и ее мать по некоторым разговорам поняли, к каким бесчестным приемам прибег г-н Грюнлих, добиваясь вожделенных восьмидесяти тысяч. Но консул поостерегся придать это гласности, а тем более обратиться в суд. Его гордость делового человека была больно уязвлена, и он предпочел молча скорбеть о том, что позволил так грубо себя одурачить.
Тем не менее, как только был назначен конкурс над фирмой «Б.Грюнлих», кстати сказать, причинившей значительные убытки многим гамбургским предприятиям, консул решительно начал бракоразводный процесс, и Тони преисполнилась неописуемой важности от одного сознания, что она является главным действующим лицом «самого настоящего» судебного процесса.
– Отец, – сказала она однажды, ибо говоря на такие темы, никогда не называла консула папой. – Отец, что слышно о нашем деле? Ты ведь считаешь, что все кончится благополучно! Статья совершенно ясна: я-то уж ее изучила: «Неспособность мужа прокормить свою семью». Судьям придется это учесть. Будь у меня сын, он бы остался у Грюнлиха.
В другой раз она заметила:
– Я в последнее время много думала о своих отношениях с Грюнлихом, отец. Так вот почему этот тип ни за что не соглашался, чтобы мы жили в городе, чего я так сильно хотела! Вот почему он сердился, когда я ездила в гости! Там, конечно, я скорее, чем в Эймсбюттеле, могла бы узнать о всех его подвигах!.. Что за пройдоха!
– Не нам судить его, дитя мое, – отвечал консул.
А когда решение о разводе было уже вынесено судом, она вдруг спросила с важной миной:
– Ты уже занес это в семейную тетрадь, отец? Нет? О, тогда я сама это сделаю… Дай мне, пожалуйста, ключи от секретера.
И она под строками, четыре года назад начертанными ее же собственной рукой, горделиво и старательно вывела: «Этот брак расторгнут в феврале 1850 года», потом положила перо и на минуту задумалась.
– Отец, – сказала она, – я знаю, что мой развод – пятно на истории нашей семьи. Да, я уже не раз об этом думала. Словно кто-то посадил кляксу на эти страницы. Но будь покоен, я уже позабочусь о том, чтобы стереть ее! Я еще молода и… довольно красива… Ты не находишь? Хотя мадам Штут, увидев меня, и воскликнула: «О боже, мадам Грюнлих, как вы постарели!» Нельзя весь век оставаться такой дурочкой, какой я была четыре года назад… Жизнь чему-чему только не научает нас… Короче говоря, я снова выйду замуж. Вот увидишь. Новая выгодная партия все загладит, правда?
– Все в руце божией, дитя мое. Но сейчас тебе никак не следует говорить об этом.
В ту пору Тони часто восклицала: «Чему-чему только не научает жизнь!» – и при слове «жизнь» подымала взор к небу так задумчиво и красиво, что каждый должен был понять, сколь глубоко она познала земную юдоль.
Теперь за круглый стол в большой столовой опять садилось много людей, и в августе этого года, когда Томас вернулся из По, Тони получила новую возможность изливать свою душу. Она горячо любила и почитала старшего брата, который еще тогда, при отъезде из Травемюнде, поверил в ее боль и посочувствовал ей и в котором она видела будущего главу семьи и фирмы.
– Да, да, нам с тобой уже многое довелось пережить, Тони! – Сказав это, он передвинул русскую папиросу в другой угол рта и задумался, вероятно, о маленькой цветочнице с малайским лицом, которая недавно вышла замуж за сына хозяйки магазина и теперь самостоятельно вела цветочную торговлю на Фишергрубе.